— Как же быть-то? — сказал неподалеку от меня милый и чрезвычайно мягкий женский голос.
— Как быть! — повторил, по-видимому, совершенно бессознательно другой голос, который я скоро признал за голос Петруни.
— Скоро, чай, и сряжаться станете? — снова начал женский голос после непродолжительного молчания.
Петруня не промолвил ни слова и только вздохнул.
— Портяночки-то у тебя теплые есть ли? — вновь заговорил женский голос.
— Есть.
— Ах, не близкая, чай, дорога!
Снова наступило молчание, в продолжение которого я слышал только учащенные вздохи разговаривающих.
— Уж и как тяжко-то мне, Петруня, кабы ты только знал! — сказал женский голос.
— Чего тяжко! чай, замуж выдешь! — молвил Петруня дрожащим голосом.
— А что станешь делать… и выду!
— То-то… чай, за старого… за вдовца детного…
— За старого-то лучше бы… по крайности, хоть любить бы не стала, Петруня!
— А молодого небось полюбила бы!.. То-то вот вы: потоль у вас и мил, поколь в глазах! — сказал Петруня, которого загодя мучила ревность.
— Ой, уж не говори ты лучше!.. умерла бы я, не чем с тобой расставаться — вот сколь мне тебя жалко!
— А меня небось в сражениях убьют, покуда ты здесь замуж выходить будешь!.. детей, чай, народишь!.. Вот унтер намеднись сказывал, что в сраженье как есть ни один человек цел не будет — всех побьют!
Вместо ответа мне послышались тихие, словно детские, всхлипывания.
— Ну что ж, и пущай бьют! — продолжал Петруня, находя какое-то горькое удовольствие в страданиях своей собеседницы.
Всхлипывания послышались горче прежнего.
— Ах, пропадай моя голова… хочешь, сбегу, Мавруша? — внезапно спросил Петруня.
— Что ты, что ты, Петруня! что ж это будет! — отвечала Мавруша голосом, в котором слышался испуг.
— Убегу, да и все тут, — продолжал Петруня, — уйду в леса к старцам… ищи, лови тогда!
— Стариков-то твоих, чай, в ту пору так и засудят! — робко заметила Мавруша.
Петруня молчал.
— В разоренье поди приведут? — продолжала Мавруша, как бы рассуждая сама с собой.
То же молчание.
— Нет, ты уж лучше не бегай, Петруня! как-нибудь, бог даст, и свидимся!
— То-то «свидимся»! замуж, чай, хочется, а не «свидимся»! Ты бы напрямки так и говорила… а то «свидимся». Так бежать, что ли?
— Куда ж бежать? коли для меня ты хочешь бежать, так я за тобой ведь бежать не могу!
Петруня заплакал.
— Петруня! желанный ты мой! — прошептала Мавруша.
Петруня заплакал пуще прежнего.
— Ох, да хоть бы не плакал ты! — сказала Мавруша каким-то утомленным, замученным голосом.
— Вот каково дело, что и пособить нечем! — говорил Петруня, обрываясь почти на каждом слове, — куда я теперь денусь? Ох, да подумай же ты, Мавруша, как бы нам хорошо-то было!.. жили бы мы теперь с тобой… и мясоед вот на дворе… И все-то ведь прахом пошло… точно ничего и не было! Намеднись вот унтер сказывал, верст тысячи за две поведут… так когда же тут свидеться!
— Петруня! где же ты запропал! — раздался сзади меня голос женщины.
— Здесь; обедать, что ли? — откликнулся Петруня.
— Обедать дедушко зовет.
— Сейчас. Прощай, Мавруша! ноне к ночи надо опять в город ехать… прощай! может, уж и не свидимся!
— Разве на село-то не пойдете с партией? хошь бы посмотрела я на тебя!
— Нет, по почтовой пойдем; вот разве что: ужо дедушко коней посулил… погуляем, что ли?
— Не пустят, Петруня, — тихо отвечала Мавруша, — а уж как бы не погулять! Старики-то ноне у меня больно зорки стали: поди и теперь, чай, ищут меня!
— Ну, так ин бог с тобой, прощай же, Мавруша.
Голоса стихли, но Петруня несколько времени еще не приходил в избу; минуты с две слышались мне и глубокие вздохи, и неясный шепот, прерываемый рыданиями, и стало мне самому так обидно, тяжко и больно, как будто внезапно лишили меня всего, что было дорого моему сердцу. «Вот, — думал я, — простая, кажется, с виду штука, а поди-ка переживи ее!» И должно сознаться, что до тех пор никогда эта мысль не заходила мне в голову.
— Иди, что ли! — снова раздался сзади меня голос денщицы.
— Иду, иду! — отвечал Петруня. — Прощай, Мавруша! — продолжал он каким-то гортанным, задыхающимся голосом, — прощай же, касатка!
И вслед за тем он бегом взбежал на лестницу и направился быстрыми шагами в избу.
Когда я через четверть часа снова вошел в избу, вся семья обедала, но общий ее вид был нерадошен. Какое-то принуждение носилось над ней, и хотя дедушко старался завести обычную беседу, но усилия его не имели успеха. Иван молчал и смотрел угрюмо; Марья потихоньку всхлипывала; Петруня сидел с заплаканными глазами и ничего не ел; прочие члены семьи, хотя и менее заинтересованные в этом деле, невольно следовали, однако ж, за общим настроением чувств; даже малолетки, обыкновенно столь неугомонные, как-то притихли и сжались. Одним словом, тут только и было праздничного, что кушанья, которых было перемен шесть и которые однообразно следовали одно за другим, ни в ком не возбуждая веселья. Я тоже невольно задумался, глядя на эту семью… и о чем задумался?
«Что-то делается, — думал я, — в том далеком-далеком городе, который, как червь неусыпающий, никогда не знает ни усталости, ни покоя? Радуются ли, нет ли там божьему празднику? и кто радуется? и как радуется? Не подпал ли там праздник под общее тлетворное владычество простой обрядности, без всякого внутреннего смысла? не сделался ли он там днем, к которому надо особенным образом искривить рот в виде улыбки, к которому надо накупить много конфект, много нарядов, в который, по условному обычаю, следует призвать в гостиную детей, с тем чтоб вдоволь натешиться их благоприличными манерами, и затем вновь отослать их в детскую, считая все обязанности в отношении к ним уже исполненными до следующего праздника? Сохранил ли там праздник свое христианское, братское значение, в силу которого сама собой обновляется душа человека, сами собой отверзаются его объятия, само собой раскрывается его сердце? Ведь праздник есть такая же потребность человеческой жизни, как радость — потребность человеческого сердца: это потребность успокоения и отдыха, потребность хоть на время сбросить с себя тяжесть жизненных уз, с тем чтоб безусловно предаться одному ликованию!»